Ранние новеллы [Frühe Erzählungen] - Томас (Пауль Томас) Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полициано. Состояние едва ли изменилось с тех пор, как ваша милость видели его. Мы с кардиналом как раз ожидаем известий от придворного врача о действии напитка из дистиллированных драгоценных камней, который нашему государю прописал господин Лаццаро из Павии, и дабы скоротать нелегкие часы, немного занимались, от чего, правда, нас отвлек недостойный предмет… Но от маэстро Пьерлеони пока нет никаких вестей. Ах, ваша милость, я начинаю сомневаться в чудодейственных свойствах этого хваленого напитка. Его изготовитель, получив, к слову сказать, поистине греховное вознаграждение, немедля покинул Кареджи, предоставив нам дожидаться благотворного действия его лекарства. Если бы оно подействовало! Мой великий, возлюбленный хозяин! Неужто четырнадцать лет назад я для того спас тебя в соборе от кинжалов Пацци, чтобы тебя унесла коварная болезнь? Куда же мне, несчастному, если ты отойдешь к теням? Я лишь вьюн, оплетшийся вкруг тебя, лавра, и долженствующий умереть, если ты засохнешь. А Флоренция? Что станется с Флоренцией? Ведь это твоя возлюбленная. Я вижу, как она увядает во вдовьем горе…
Пико. Господин Анджело, помилуйте, это надгробная песнь, и несколько преждевременная. Лоренцо жив, а вы слагаете стихи на его кончину. Ваш гений влечет вас… Но скажите-ка, маэстро Пьерлеони высказал наконец определенное мнение относительно характера болезни?
Полициано. Нет, ваша милость. В выражениях, труднодоступных непосвященному разуму, он заявляет, что внутренняя ткань жизни поражена гноем. Чудовищная мысль!
Пико. Внутренняя ткань жизни?
Полициано. И самое ужасное — внутреннее беспокойство, овладевшее драгоценным больным, несмотря на его крайнюю слабость. Он отказывается ложиться в постель. Сегодня повелел носить себя в особом кресле то в сад, то в лоджию Платоновской академии, то по вилле, и нигде не находит покоя.
Пико. Странно. Ты был сегодня у отца, Ваннино?
Джованни. Нет, Пико. Между нами говоря, находиться с ним столь тяжело, что я предпочитаю этого избегать. Отец сильно изменился… Он так смотрит, сначала закатывает глаза вверх, а потом с мученическим выражением отводит их в сторону… Ты не представляешь, как ужасна мне близость недуга и страдания. Я сам заболеваю. Меня касается дыхание склепа… Фу, нет, наш отец сам воспитал нас в том, чтобы невозмутимо отстранять от себя все уродливое, печальное, все, что причиняет мучения, и распахивать душу лишь красоте, веселью, его не должно теперь удивлять…
Пико. Я это понимаю. И все же ты должен себя преодолеть… Где твой брат?
Джованни. Пьеро? Откуда я знаю? Где-нибудь гарцует, фехтует (пытаясь снова настроиться на шутливый лад), у тучной телицы…
Пико. Где?.. Ах, ах, вы только посмотрите! Посмотрите на нашего маленького Джованни! Я передам своему приору, что кардинал де Медичи цитирует уже не Аристотеля, а кой-какие проповеди… (Слуга приносит ему лимонад и уходит.) Но скажите, скажите же наконец, как Лоренцо воспринял последнюю новость?
Полициано. Какую новость, ваша милость?
Пико. Последнюю выходку брата Джироламо… скандал в соборе.
Джованни и Полициано. В соборе?
Пико. Так он еще ничего не знает? И вы тоже? Тем лучше! Тогда я расскажу вам. Дайте допить, и расскажу. Какая красивая ложка!
Джованни. Дай-ка… А-а, да, славная. Ее сделал Эрколе, ювелир. Хороший мастер.
Пико. Прелестно! Прелестно! Шары… Какие изящные листья!.. Удачная вещица! Эрколе? Я ему что-нибудь закажу. У него есть вкус.
Джованни. Скандал, Пико!
Пико. Да, конечно! Сейчас расскажу! Но прежде всего знайте, что речь пойдет о ней.
Полициано. Ах, о ней. Джованни. Ну же, рассказывай!
Пико. Вы знаете, что она посещает проповеди брата Джироламо?
Полициано. Знаю… хоть и не понимаю.
Пико. О, а я прекрасно понимаю. В первую очередь его слову со страстью покоряются женщины, и на женщин, тем более на женщин, которые много любили, он, как нетрудно заметить, оказывает самое сильное воздействие. Кроме того, чего вы хотите? Брат в моде! Успех его превосходит все мои ожидания; он все больше как у простолюдинов, так и у знати, даже пузатые купцы начинают проявлять к нему интерес. Ходить на его проповеди — прямо-таки признак хорошего тона, и я считаю фанатизмом, маэстро Анджело, простите мне, отгораживаться, как вы. Но к делу: божественная Фьора не так упряма. В последнее время она довольно регулярно припадает к стопам брата, что само по себе было бы довольно отрадно, даже забавно. Сомнения вызывает лишь то, что она припадает чересчур своеобразно и вызывающе. А именно имеет обыкновение появляться в соборе с опозданием, с небольшим получасовым опозданием, когда проповедь идет полным ходом, и это бы еще ничего, поскольку она могла бы опаздывать бесшумно и незаметно. Отягчающее же обстоятельство заключается в том, что прекраснейшая привержена роскоши и царственным повадкам, в каковом смысле отличается куда меньшей сдержанностью, нежели сам ее великий любовник Лоренцо. Целая свита разодетых слуг окружает паланкин и сопровождает госпожу в храм, дабы не вполне бережно, не вполне церемонно проложить в толпе дорогу к ее месту. Я присутствовал, когда она явилась таким образом в первый раз, посреди проповеди. Ее появление в любом случае привлекло бы внимание… но то, как все произошло, вызвало настоящее волнение. Все принялись тесниться, переговариваться, шептаться, указывать на нее, и кто еще только что склонял голову, раздавленный ужасными пророчествами брата Джироламо, выворачивал теперь шею, чтобы поглазеть на горделивую, радующую глаз картину, на изысканное зрелище — эту знаменитую, роскошную, величественную, божественно красивую женщину. Что до самого брата, я на секунду испугался, как бы, заметив ее, он не потерял выдержку и нить. Слово, которое он как раз собирался произнести, чудовищно растянулось. Приор будто оцепенел. Он и всегда-то кажется бледным, но в тот момент лицо его покрылось поистине восковой желтизной, и никогда мне не забыть, как жутко чередовались в его глазах сполохи, мрак, и снова в них вспыхивали зарницы…
Полициано. Ваша милость прекрасно рассказывает. Право, тонкое удовольствие следить за гармоничным течением вашей речи.
Пико. Клянусь Геркулесом, маэстро Анджело, в данном случае то, что мне довелось пере нести, все же немного важнее того, как я хочу до вас это до нести. Покорно прошу вас направить свое внимание не столько на образность, сколько на образ…
Джованни. Перенести — донести, образность — образ. Браво, Пико, браво!
Пико. Выслушайте же до конца. С того самого дня брат Джироламо и божественная Фьора находятся в состоянии ожесточенной молчаливой вражды. Если в начале ее опоздания представлялись элегантной небрежностью, то вследствие упрямого упорства, с которым она опаздывать продолжала, становилось все очевиднее, что намерения прекраснейшей заключаются в том, дабы позлить монаха и его слушателей. Он же со своей стороны пытался воздействовать на ее неаккуратность разного рода средствами. Проповедовал громко и страшно, дабы перекрыть шум, производимый вторжением свиты. Приглушал голос до таинственного шепота, понуждая слушать себя таким образом. Замолкал, затягивая карательную тишину до тех пор, пока донна Фьора не доходила до своего места и гомон не утихал, чтобы затем продолжить проповедь еще ужаснее. Ведь для остальных история имеет ту выгоду, что с тех пор как она ходит в собор, падре превосходит самого себя. Его проповеди сопровождают страх, плач и ужас; кары, которыми он грозит городу за его пышное легкомыслие, приводят в трепет; и после все бродят по улицам словно полумертвые и безъязыкие. Не раз, когда он говорил о нищете мира, о сострадании и искуплении, писец, записывающий проповеди, захлебываясь от рыданий, невольно прерывал свой труд. Брат владеет искусством загадочно выделенным словом коснуться совести, так что толпа вздрагивает, как единое тело; наблюдать за этим очень интересно, и в то же время вы сами испытываете в душе такое же потрясение. Легко понять, что давка на проповедях значительно усилилась… Однако наша прекрасная госпожа не оставляла своей странной строптивости, и вот сегодня дошло до взрыва, катастрофы. Брат Джироламо перегнул палку — я не защищаю его. Он увлекся своим великим искусством… Узнайте же, как все произошло. Еще до рассвета собор наполнился людьми, желавшими занять место получше; а к самой проповеди перед храмом и в самом храме народу набилось столько, что иголке негде было упасть. Я, несомненно, занижаю число пришедших, говоря, что пришло десять тысяч человек. Одних нахлынувших со всей округи, уверяют, было две тысячи. Из деревень и вилл знать и крестьяне выехали уже в ночь, чтобы прибыть к началу проповеди, видели даже приезжих из самой Болоньи. Между Сан-Марко и собором создалась ужасная толчея. По пути власти силились оградить приора от любви народной, желающей лобызать ему руки, ноги, отрезать кусочки сутаны. На Широкой улице, недалеко от вашего дворца, Джованни, некая простолюдинка вдруг громкими криками объявила о своем исцелении от кровотечения, после того как дотронулась до краешка облачения пророка. Послышались возгласы, что это знамение, и толпа воскликнула: «Misericordia!»[54] В самом соборе собрались отцы Сан-Марко, братия и все-все-все. Тут же присутствовали члены Синьории, виднелись красные шапочки Совета Восьми. Мужчины и женщины всех возрастов и сословий, мальчишки, вскарабкавшиеся на колонны, ремесленники, поэты, философы… Наконец брат Джироламо взошел на кафедру. Его взгляд, этот странно застывший и горящий взгляд устремляется на толпу, и в мертвой, скованной тишине он начинает говорить. Он обращается к Флоренции, он обращается к ней на ты и жутко спокойно, медленно вопрошает, как живет она, как проводит дни, как ночи. В чистоте ли, в страхе ли Божием, в духе, в мире? Затем умолкает в ожидании ответа; и Флоренция, эта тысячеголовая, наполняющая собор толпа, корчится под его непереносимым взглядом, который все проницает, угадывает, понимает, который знает все… «Ты не отвечаешь мне?» — вопрошает он… А затем его хилое тельце распрямляется, и он кричит страшным голосом: «Так я тебе скажу!» И начинается безжалостный расчет, словесный Страшный суд, толпа извивается, будто под ударами кнута. В его устах всякая плотская слабость становится невыразимо мерзким грехом. Без недомолвок, с отвратными интонациями он перечисляет пороки, наименования которых священные места еще не слышали, и объявляет их носителями папу, клир, итальянских князей, гуманистов, поэтов, художников и устроителей праздников. Он воздевает руки — и из зева Откровения поднимается отвратительный лик, дьявольски соблазнительный образ: блудница, сидящая на водах многих, жена, сидящая на звере! Облеченная в порфиру и багряницу, украшенная золотом и жемчугом, и держит золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее; и на челе ее написано имя: тайна, Вавилон великий, мать злобного порока. «Жена — это ты, Флоренция, — кричит он, — бесстыдная, роскошествующая блудница! Ты нарядна, изысканно одета, надушена и накрашена. Речи твои — само остроумие и утонченное изящество, рука твоя отталкивает все, что не отмечено красотой, глаза твои похотливо взирают на чудесные картины и статуи нагих языческих богов. Но изблевал тебя Господь из уст Своих… Слушай же!.. Неужели не слышишь ты в небе голосов? Не слышишь биения крыл погибели? Ладно, значит, все кончено. Тебе конец. Покаяние запоздало. Начинается суд. Я сотни раз предсказывал тебе это, Флоренция, но ты в похоти своей не пожелала слушать бедного, вооруженного знанием монаха. Миновали дни танцев, шествий и непристойных песен… Несчастная, ты погибла! Страшно! Смотри! Надвигается тьма. Грохот наполняет воздух. Меч Божий устремляется вниз… Спасайся! Покайся!.. Слишком поздно! Приблизил Господь воды Свои к земле. Смывает Он потоком личины и костюмы твоего карнавала, твои книги латинских и итальянских поэтов, твои украшения и туалетные безделушки, духи, зеркала, шали и прически, твои картины нечестивой красоты и языческие скульптуры. Видишь ты кровавый отсвет бушующего пламени? Бешеные орды идут на тебя войной. Осклабившись, ползет по твоим улицам голод. Чума касается тебя своим зловонным дыханием… Все кончено! Кончено! Ты будешь истреблена, истреблена в муках…» Нет, друзья, я не в силах описать вам это зрелище. Вы не видите его лица, жестов, не слышите голоса, не покоряетесь власти его личного демона. Толпа кряхтела, как на дыбе. Я видел бородатых мужчин; охваченные ужасом, они вскакивали и бежали прочь. Протяжный, отчаянный призыв к милосердию вырвался из гущи народа: «Сжалься!»… Наступила мертвая тишина… И тут… взгляд его угасает. В миг кульминации страха происходит чудо. Подобный гигантским жерновам гнев на его лице стаивает. В потопляющей любви он протягивает руки… «Милость! — восклицает он. — Явилась милость! Флоренция, народ мой, город мой, я возвещаю тебе о ней, если ты покаешься, если отвергнешься гнусной похоти и покоришься, как невеста, Царю кротости и боли. Смотри, вот, — и он подымает распятие, — вот, Флоренция, Кто будет твоим Царем… Хочешь Его? Истерзанных грехами, помеченных клеймом скорби, нищих духом, ничего не ведающих ни о Цицероне, ни о философах, вас, всех нуждающихся, униженных, недужных, презренных Он утешит, покроет, возвеселит и возвысит. Разве святой Фома Аквинский не предрек, что блаженные в Царствии Небесном узрят кары проклятых, дабы тем сладостнее было им блаженство? Да будет так. Но город, избравший себе царем Иисуса, блажен уже во времени. Никто не должен терпеть нужду, когда другие прогуливаются по мозаичным полам в окружении богатой утвари. Иисус желает — и я заявляю об этом как Его наместник, — чтобы цена на мясо резко понизилась, до нескольких сольди за фунт; Он желает, чтобы на кого наложена епитимья, доставил в любой монастырь пять мер муки раздать бедным. Он желает, чтобы роскошные золотые сосуды и картины в церквах обратили в деньги, а выручку разделили в народе. Он желает…» И тут… Джованни! Маэстро Анджело! В этот самозабвенный миг всеобщей растроганности, подавленности, покорности… тут грянула катастрофа, которая надолго даст флорентийцам пищу для разговоров. У главного портала поднимается шум, лязг, ропот, гулкий топот, все громче и громче. В косо падающих в окна снопах света сверкает оружие. В центральный неф продираются копейщики, оттесняя напуганную толпу в стороны с требованиями уступить дорогу. И в открывшемся проходе, вдоль которого выстроилась свита и пажи, горделивая и прекрасная, появляется божественная Фьора. Никогда я не видел ее великолепнее. Крупные жемчужины, недавно подаренные Лоренцо, молоком отливают на безупречном челе. Сложив руки на животе, с опущенными и тем не менее всевидящими очами, с несравненной улыбкой на устах, она медленно движется к своему месту напротив кафедры. А он, феррарец, осекшись посреди фразы, в провидческом гневе низко перегнувшись через парапет, выбросив руку вниз, тыча ей прямо в лицо, кричит: «Смотрите!.. Оборотитесь все и смотрите! Идет, пришла, вот она, блудница, с кем блудодействовал и цари земные, мать мерзостям, жена, сидящая на звере, Вавилон великий!»